November 6th, 2011

чингизид

пока сижу в кофеине

Я открываю рот, чтобы сказать: "а", - и тут же захлопываю, потому что мое "а" будет опять про погоду, про изумительные ноябрьские бархатные плюс девять с тонкой шелковой морозной прокладкой воспоминаний о будущих холодах. С тех пор как ангелы Небесной Канцелярии взяли на себя заботу о хризантемах на моем балконе, которые распускают бутон за бутоном, забив на календарь, мне неловко писать о погоде, это такое запредельное хвастовство, что - ох. Совесть надо иметь. Может даже сейчас сотру, или замок поставлю. Или два замка.
Или нет.

***

Но самое важное это, конечно, не хризантемы, а запах, теперь всюду устойчиво пахнет берлинским мартом 1973 года, когда я иду из школы по улице Рейнских камней, в конце которой живу, и где-то далеко кричит горлица, а я по малолетству не знаю, что горлица, думаю почему-то, кукушка, и считаю, сколько мне суждено жить, а она все кричит, а я все считаю, за квартал от дома останавливаюсь, продолжаю считать, и дохожу примерно до пятисот, когда мне навстречу выскакивает мама, озабоченная тем, что все соседские дети уже давно вернулись из школы, а я еще нет, орет, тянет меня домой, а я думаю, что ее вопли невысокая плата за грядущее бессмертие, молчу, ничего не говорю, о таких вещах родителям не рассказывают. И вообще ни о чем важном, взрослые важного боятся, ну их совсем.

Сейчас, когда я точно знаю, что это была горлица, смешно думать, что вместо бессмертия она сулила мне блаженное отставание в развитии, вечное "жизнь только начинается", подростковую погоню за смыслом бытия (не догоню, так согреюсь), готовность жить дальше на любых условиях только потому, что вот прямо сейчас в небе летит самолет, а в самолете - летчики, и я не я буду, если не заберусь однажды в их шкуры, чтобы узнать, как выглядит этот полет с их точких зрения, и даже чем был для них вот этот конкретный заход на посадку шестого ноября две тыщи одиннадцатого года в семнадцать тридцать (например) по восточноевропейскому времени, каким был запах этого мгновения, его цвет, звук, смысл.

***

- Вы, молодежь, об этом не думаете, - говорит мне ночной таксист, мой, скорее всего ровесник, - а жизнь после сорока разворачивается к концу, и надо очень стараться, чтобы не развернуться вместе с ней, каждый день, с утра, как проснулся, сразу начинать стараться не умирать. Я много думал и понял, что нас убивает рутина; женщины умирают гораздо раньше, хотя физически, по статистике, дольше живут, но это уже не жизнь, а доживание, каждый день по кругу, нет смысла, все трудно, все неинтересно, все болит.
- Я вас напугал? - не без потаенного удовольствия спрашивает таксист, и я мычу что-то невнятное, типа, есть манёхо, буду думать теперь, как дальше жить. Потому что сказать в такой ситуации: "нет, насмешил", - жестоко по отношению к умному ночному таксисту, который говорит правильные, в общем, вещи, даже удивительно слышать их от такого зеленого пацана, практически моего ровесника, ай молодец.

***

И совершенно напрасно я ёрничаю, правда же, умный таксист, все правильно говорит про рутину.
Мне в детстве родители подсунули в воспитательных целях чью-то народную сказку про лентяя, который так всех достал своим бездельем, что жители деревни решили от него избавиться и повезли вешать. А навстречу добрая барыня. Спросила, в чем дело, пожалела лентяя, сказала: "не губите живую душу, у меня полный амбар старых сухарей, везите его туда, пусть лежит там, размачивает сухари в воде и ест". "Это что же получается, - сказал лентяй, - каждый божий день сухари в воде размачивать? Нет уж, везите вешать."
Родители почему-то думали, что эта история пробудит во мне совесть, а вместе с нею желание повседневно ишачить по дому и делать другие неинтересные вещи; они, конечно же, ошибались. Вместо этого сказка помогла мне понять природу явления, которое называют ленью. Лентяи - это люди, словно бы специально созданные, чтобы противостоять рутине, просто они не знают, как. Поэтому просто ничего не делают, или хотя бы стараются делать поменьше. Или же выучиваются применять силу-воли и превращают свою жизнь в бесконечное, зато социально одобряемое страдание.
Фокус же в том, что если разжечь в себе внутренний огонь страшной силы, рутина (вернее, представление о рутине) исчезает практически сразу, и потом уже можно делать все что угодно, по мере необходимости, без всякой силы-воли. А можно продолжать не делать ничего, и тогда из леса притопает енот и начнет свежевать себя, чтобы возложиться на священный этот костер ради нашего пропитания, в точности как в истории про Хогбенов.
И я понимаю этого енота.
Обаяние внутреннего огня совершенно неотразимо.
Действительно.